Некоторое время меня даже раздражала просьба создателей моего сайта — написать собственную биографию. В конце-концов, у любого писателя биография расщеплена на мелкие и крупные щепы для растопки творческого костра, на котором мы сами и корчимся всю свою литературную жизнь.
Потом я решила взглянуть на это дело с точки зрения мастеровой. Вот, мол, есть некая второстепенная героиня ненаписанного пока романа. Взять и — где конспективно, где более проработанно — набросать некий рисунок жизненного пути. На том и порешила.
_____
Итак…
Родилась в 53-м, уже после смерти Усатого, в семье художника и учительницы истории. И та и другой родились на Украине. Отец — в Харькове, мать — в Полтаве. В Ташкент родители попали каждый своим путем. Мать — с волной эвакуации, явилась девчонкой семнадцати лет, бросилась поступать в университет, (страшно любила литературу). В приемной комиссии ее спросили строго — «Вы на филологический или на исторический?». Она закончила украинскую школу, слово «филологический» слышала впервые, спросить — что это значит — стеснялась, так и поступила на исторический. Ночью работала охранником на оружейном заводе, днем спала на лекциях, которые читали блестящие профессора московского и ленинградского университетов, эвакуированных в Ташкент. Зимы те военные были чудовищно морозными. Картонные подметки туфель привязывались веревками. От голода студенты спасались орехами — стакан стоил какие-то копейки. Тогда еще не знали, что они страшно калорийны. Кроме того, в студенческой столовой давали затируху. И студенты и профессора носили в портфелях оловянные миски и ложки…
Однажды моя восемнадцатилетняя мать случайно поменялась портфелями (одинаковыми, клеенчатыми) со знаменитым московским профессором, который читал курс средних веков по собственному учебнику. Обмирая от стыда, она подошла к учителю и сказала: «Профессор, вы случайно взяли мой портфель и мне ужасно стыдно: если вы его откроете, то обнаружите, что в нем нет ничего, кроме миски и ложки для затирухи». Профессор сказал на это: «если бы вы открыли мой, то увидели бы то же самое.»…
Отец родом из Харькова — вернулся с войны молоденьким лейтенантом — в Ташкент, к эвакуированным родителям. Поступил в художественное училище, где историю преподавала его сверстница — очень красивая, смешливая девушка… Так встретились мои родители.
У того и другого в семьях есть легенды, вполне литературные. Из одной легенды я уже состряпала «путевые записки» — «Воскресная месса в Толедо», которые были опубликованы во 2-м номере «Дружбы народов» и вошли в книгу, вышедшую в издательстве «Вагриус». А «цыганская» легенда материнской родни еще ждет своего часа. Написать в двух словах не получается. Уж больно романтична.
Полагаю, что на отрезке — до и после революции — мои предки занимались ровно тем, чем занимались сотни тысяч украинских евреев: немножко торговали, немножко учились, немножко учили других. Прадед по матери был человеком религиозным, уважаемым и — судя по некоторым его высказываниям, которые до сих пор цитируются в семье — необычайно остроумным. Прадед по отцу — варшавским извозчиком, человеком необузданной ярости, от чего дед в четырнадцатилетнем возрасте бежал из дома и никогда не вспоминал о своей семье. От этого, не слишком далекого, предка — вспыльчивость и умение портить отношения с людьми.
Детство мое, равно как и юность, и молодость, да и вся последующая жизнь — в домашней тесноте, буквальной: маленькие квартирки, где у растущего человека нет своего угла. Одна из комнат обязательно — мастерская, — ибо сначала отцовские холсты расставлены по всем углам, потом — мужнины. Про все это я писала в повести «Камера наезжает!» Итак, теснота физическая, бытовая, а также теснота обстоятельств, постоянно давящая… Ну, и занятия музыкой по нескольку часов в день — специальная музыкальная школа при консерватории…в общем, было о чем писать.
Непреклонное лицо на фотографиях тех лет. Мое лицо. Беззащитные глаза, квадратные скулы. Довольно жалкое существо, угнетенное служением прекрасному искусству, будь оно проклято…
Мое созревание, — то есть, настаивание жалкого цыплячьего мозга на спирту и специях жизни колониальной столицы, — сопровождалось видениями. Вернее, так: самая обыкновенная вещь — сценка, случайная тающая фраза в уличной толпе, обиходная деталь быта вдруг высекали во мне сверкающую искру и я впадала в прострацию. Нежный подводный гул в ушах, давление глубинной толщи, парное дребезжание воздуха, какое в жару поднимается над раскаленным песком, сопровождали эти непрошеные медитации. Так однажды на уроке физики я вылетела из окна и совершила два плавных круга над школьной спортплощадкой — я уже писала об этом.
В другой раз дивный пейзаж на щелястой стене деревянного нужника в углу полузаброшенной стройки ослепил меня по дороге из музыкальной школы. Пейзаж, пейзаж. Я имею в виду буквально: картину. Почему-то я не остановилась внимательно осмотреть находку, а прижимая к тощему животу нотную папку, прошла мимо, только выворачивая назад голову, пытаясь удержать чудное видение (гул в ушах, дрожание воздуха…). На следующий день никакого пейзажа не оказалось. Обморочное отчаяние. Тоска по зефирно-фарфоровым красотам загробной жизни. Сейчас я думаю, что это была мазня одного из рабочих — почему бы и нет? Вероятно, он вывесил картину сушиться, после чего снял. Словом, сегодня меня ни на йоту не заинтриговали бы подобные приключения моего воображения. А в то время я жила глубоко и опасно. На грани умопомешательства, как многие подростки.
Постоянное впадание в медитацию. Провалы в какие-то колодцы подземной блаженной темноты, сладостное оцепенение и разглядывание себя — изнутри: атласное дно закрытых глаз, с бегущими вбок снопами изумрудно-оранжевых искр.
Центральная колея детства — музыкальная школа при консерватории.
Что может быть страшнее и нереальнее экзамена по фортепиано? Дребезжание рук, ускользание клавиатуры, дактилоскопические следы на узких спинках черных клавиш от вспотевших пальцев… И оскорбительное забывание нот. Что вообще может сравниться по издевательству и униженности с твоим, непослушным тебе, телом?
Поджелудочная тоска, тошнота в суставах, обморочный заплыв глаз — так, как я боялась сцены, ее не боялся никто. Я выплеснула из себя в детстве и юности прибой этого горчичного ужаса, выдавила этот предсмертный, посмертный липкий холод из застывших пор. Мне уже ничего не страшно… Я видела все, я возвратилась из ада. Поэтому никогда не волнуюсь на своих литературных выступлениях.
Детские дружбы — штука хрупкая, возникают быстро, рассыпаются быстро… О Ташкенте мне еще предстоит написать, очень интересный был город в мое время, благословенный Юг, со всеми вытекающими подробностями быта, дружб, соседства, некоего южного вавилонства, смешения языков и рас. — Слишком широкая тема, а я человек деталей.
Итак, закончила специальную музыкальную школу при консерватории для одаренных детей. Такая элитная каторга, об этом тоже писала в «Уроках музыки», и напишу еще. Фортепиано, черт бы его побрал. Из школьных лет — осталась одна дружба, которая и сейчас со мной, в Израиле, живет под Хайфой, пиликает на скрипочке, преподает, уже бабушка. А вчера мы — восьмиклассницы — стояли у окна после «технического» экзамена, на втором этаже школы им. Успенского, смотрели, как падает снег и грели руки на батарее. Это было вчера.
Затем — консерватория, преподавание в Институте культуры, и прочий сор биографии, из которого давно уже выросли повести и рассказы.
От первого, несчастливого, брака — взрослый сын, от второго, счастливого, — дочь.
Первый рассказ был напечатан в журнале «Юность», когда мне исполнилось шестнадцать лет. Назывался он «Беспокойная натура», ироничный такой маленький рассказик, опубликован в разделе «Зеленый портфель». В то время я постоянно шутила. Потом еще два рассказа были там же опубликованы, после чего я торжественно перешла в отдел прозы этого журнала и печаталась там до самого отъезда из Советского Союза. Конечно, лучшие мои вещи они не брали. Так, рассказы, по мелочи. Но читатели меня запомнили, любили, ждали журналов с моими вещичками. Так что, страну я покинула уже, в общем, известным писателем.
Толстые журналы меня признали издалека, из-за границы, наверное, надо было уехать, чтобы пробить плотину «Нового мира», «Знамени», «Дружбы народов». Правда, и писателем в Израиле я стала совсем другим, но это уже другая тема.
Моя писательская жизнь в Ташкенте очень забавна, тоже — сюжет для прозы. Для заработка я переводила узбекских писателей. Премию министерства культуры Узбекистана получила за откровенную халтуру, которую накатала по мотивам узбекских народных сказок, совместно с поэтом Рудольфом Баринским. Дело в том, что от первого мужа я ушла с маленьким сыном к родителям, тем самым умножив вечную тесноту. Надо было срочно покупать кооперативную квартиру, я села и написала пьеску для театра музыкальной комедии. Там она и была поставлена, и с успехом (видно по премии), шла. На гонорар я купила однокомнатную квартиру, в которой прожила до переезда в Москву. Пьеска называлась «Чудесная дойра» (это инструмент такой, вроде бубна). Друзья, разумеется, переименовали ее в «чудесную Двойру».
В театрах ставилась пьеса по моей известной повести «Когда же пойдет снег?». Ее же в виде радиопостановки гоняют до сих пор, ее же в виде телеспектакля показывали по центральному ТВ много раз. Она ставилась в Москве, Перми, Брянске и еще Бог знает где. До сих пор какие-то письма от провинциальных режиссеров доносят до меня разные сведения о постановках.
Фильм по неудачной повести «Завтра, как обычно» тоже сняли на «Узбекфильме». Фильм тоже ужасный. Назывался «Наш внук работает в милиции». Было это в 1984 году. Зато, на материале этих киностраданий написана удачная повесть «Камера наезжает». Значит, страдания и пошлость окупились, то есть, рентабельны.
Вообще же, убеждена, что мою прозу можно только читать. (Вот недавно в спектакле МХАТа один из рассказов читала Даша Юрская). Играть меня в театре и кино так же невозможно, как играть Искандера или Довлатова. Проза писателей с ярко выраженной авторской интонацией не поддается переносу на сцену и экран. С этим нужно только смириться.
Когда снимался этот несчастный фильм, познакомилась со своим вторым мужем, значит, страдания окуплены вдвойне. К нему и переехала в Москву. Опять — в тесноту, в «хрущобу», где и прожили мы до 90-го года, года эмиграции, до следующей, уже израильской экзистенциальной и полной «тесноты»: — квартиры, денег, страны.
В Москве жила свободным художником (вообще, свободным художником живу лет с двадцати трех, служить — фрагментарно — стала только переехав в Израиль, и вот, сейчас, о чем — ниже.) Круг общения — самый разный. Конечно, — писательский, художественный, музыкальный. Самый широкий. Я при внешнем беглом пригляде — довольно открытый человек, вполне светский. Так что, знакомства перечислить трудно. (Муж мой работал какое-то время в театре на Таганке, поставил с режиссером Ефимом Кучером несколько спектаклей, вот вам и актерская компонента; я писала радиоспектакли на московском радио, вот вам и еще один бок московской жизни, ну и журналы, ЦДЛ… — словом, как у всех московских литераторов.)
В конце 90-го мы репатриировались.
Это — рубеж биографический, творческий, личностной.
И что бы я ни делала в Израиле — немножко служила, много писала, выступала, жила на «оккупированных территориях», ездила под пулями, получала литературные премии, издавала книгу за книгой и в Иерусалиме, и в Москве… — все это описано, описано, описано…Нет нужды повторяться.
Премий две — за книги. Одна, им. Арье Дульчина, за книгу «Один интеллигент уселся на дороге», вторая — Союза писателей Израиля — за роман «Вот идет Мессия!».
Период творческого кризиса переживаю всякий раз, поставив точку в очередном романе-повести-рассказе-эссе. Вообще, живу в вечном состоянии творческого кризиса. Повышенно самокритична. После переезда в Израиль действительно, молчала полгода. Но это был не узко-творческий, а тотально-личностной кризис, о котором я тоже писала в повести «Во вратах Твоих», и в романе «Вот идет Мессия!».
Мой муж и моя дочь религиозны в самом прямом иудейском смысле этого слова. Со всеми вытекающими деталями жизни. Я же выскальзываю из любых пут, как и надлежит быть художнику, — хотя, конечно же, обращаюсь к Богу постоянно.
Дина Рубина.