Рига предстала перед нами совершенной заграницей. Тетя Зина жила на улице Кирова, на четвертом этаже старинного дома, где они с мужем делили большую четырехкомнатную квартиру с единственной соседкой, пожилой Мирдзой Яновной, занимавшей одну комнату слева от входа.
Запах мастики, которой натирали паркет во всех старых рижских домах, сочился даже на лестницу. Окна квартиры выходили во двор, в который можно было попасть через дверь первого этажа, напротив тяжелых входных дверей. Рядом с домом был молочный ресторан, а через дорогу Стрелковый парк, в котором мы с Элькой резвились с утра до самого вечера.
Однажды мама стала свидетельницей сценки, которая удивительным образом определила наше грядущее поселение именно в Риге. Пожилая латышка на ее глазах подобрала окурок, выброшенный прохожим прямо на тротуар, догнала его и, запыхавшись, сказала ему со значением:
— Молодой человек! Вы что-то уронили…
Эту историю, которую мама с блеском рассказывала, деликатно передавая латышский акцент, я слышал почти на каждом застолье, когда за столом собирались гости, которые её еще не слышали.
Мама выбрала Ригу. И разве мог папа возражать ей, когда в одну эту байку поместилось всё наше восхищение прекрасным городом и еще не виданным укладом жизни.
***
Мы сидели с мамой в конце автобуса, когда 3 и 5-ый маршруты еще ходили по улице Йомас, и женщина, плюхнувшаяся на сиденье где-то в районе «Пирожковой», на месте которой теперь стоит гостиница «Юрмала», сказала мне, чуть отдышавшись: «Ты очень похож на бабушку». Мама загадочно улыбнулась, а я, задетый до крайности таким неожиданным хамством, ответил:
— Это не бабушка, а моя мама.
В Латвии мама состарилась быстро, её подъедал диабет и гипертония, но разница в сорок лет между нами чувствовалась ровно до той минуты, пока мама не решала улыбнуться. Улыбка, теперь я это знаю, может омолодить целый зал. А в случае с мамой срабатывала еще надёжнее: природа подарила ей ровные белые зубы, которые она до самого своего ухода чистила только зубным порошком, потеряв незадолго до смерти ровно один незаметно сжеванный зуб.
В Юрмале я перестал болеть так часто, как в Сусумане, после того, как мне вырезали гланды.
Я лежал в детской больнице в Булдури с гнойным тонзиллитом, а вышел из нее с новыми знакомствами и с ощущением, что у меня началась новая жизнь. Меня больше никогда не будут закутывать в горчичную простыню, и я, умирая от невыносимого жжения, перестану считать до пятисот, а потом еще чуть-чуть, и еще, и в который раз слушать «Сказку о царе Салтане», которую папа знал наизусть и которую я еще долго помнил, пока эстрадные тексты не выбили из моей головы песни и стихотворения колымского детства.
Ефим Шифрин в юности
Мое ощущение здоровья и теперь связано с воздухом весны, а в памяти с запахом маленьких клейких листков на веточках вербы, которые пускали длиннющие корни в трехлитровой банке на подоконнике. Точно в такой же банке стоял у батареи чайный гриб. В нем плавали настоящие витамины, и вкус этого пьянящего напитка мне не заменили потом ни напиток «Байкал», ни появившаяся уже в Риге «Пепси-кола».
— У него упадок сил, — говорила мама после того, как осторожно открывалась форточка в нашей с Элькой спальне, ветерок со стороны Морджота влетал в комнату, залитую солнцем, и я знал, что навсегда перестану болеть, если когда-нибудь стану сильным.
Ефим Шифрин, «Мир тесен»