Знаменитости

Памяти Андрея Миронова.»Как трагично, что Андрей не узнает, до какой степени все без него опустело…»

Артисту было всего 46 лет, когда он ушел навсегда в образе бессмертного оптимиста ­Фигаро. И сам остался бессмертен. Неподражаем. Обожаем. Навечно любим. «Подарок женщинам» — так близкие шутливо называли Андрея Александровича, поскольку он родился точнехонько в преддверии  Международного женского дня.

Сегодня Андрею Миронову бы испонилось 79. В нашей публикации трогательные воспоминания Александра Ширвиндта о великом актере,  друге и коллеге  Александра Анатольевича.

Бомарше, «Женитьба Фигаро».

3-й акт, 5-я картина, последнее явление.

Граф. Угодно вам, сударь, отвечать на мои вопросы?

Фигаро. Кто же может меня от этого уво­лить, ваше сиятельство? Вы здесь владеете всем, только не самим собой.

Граф. Если что и может довести меня до белого каления, так это его невозмутимый вид!

Ф и г а р о. Я должен знать, из-за чего мне гневаться.

Граф. Потрудитесь нам сказать, кто эта дама, которую вы только что увели в беседку? Фигаро. Вон в ту? Граф. Нет, в эту.

Фигаро. Это разница! Я увел туда одну молодую особу, которая удостаивает меня особого расположения.

Г р а ф. А не связана ли эта дама другими обязательствами, которые вам-то слишком хорошо известны?

Фигаро. Да! Мне известно, что некий вельможа одно время был к ней неравноду­шен, но то ли потому, что он ее разлюбил, то ли потому, что я ей нравлюсь больше, сегодня она оказывает предпочтение мне…

Это были последние слова Фигаро, кото­рые он успел произнести на сцене Рижского оперного театра 14 августа 1987 года…

 

После чего, пренебрегая логикой взаимо­отношений с графом, Фигаро начал отступать назад, Оперся рукой о витой узор беседки и медленно-медленно стал ослабевать… Граф, вопреки логике взаимоотношений, бросился к сопернику, обнял его и под щемящую тиши­ну зрительного зала, удивленного такой трак­товкой этой сцены, унес Фигаро за кулисы, ус­пев крикнуть: «Занавес!»…

«Шура, голова болит», — это были послед­ние слова Андрея Миронова, сказанные им на сцене оперного театра в Риге и в жизни вообще.

…В июне 1987 года Андрей загадочно при­жал меня в какой-то угол театра и заявил, что на гастроли Вильнюс — Рига мы едем на ма­шинах. Не успел я вяло спросить «зачем?», как он меня уже уговорил. Так случалось всегда, потому что чем меньше было у него аргумен­тов, тем талантливее, темпераментнее, обая­тельнее и быстрее он добивался своего.

Мой персональный автомобиль «ГАЗ-24» приводился в движение горючим под назва­нием «А-76», а мышиный «BMW» Андрея — то­пливом с кодовым названием «А-95». Эти де­вятнадцать единиц разницы неизвестно чего всегда казались мне рекламным выражением самомнения нашей нефтеперерабатывающей промышленности, но опыт показал, что вся­кий цинизм наказуем. Так как на автоколонках бензин в те времена продавался строго по ас­сортименту, то, естественно, там, где заливали «А-76», и не пахло «А-95», а там, где пахло «А-95» (а пахнет он действительно поблаго­роднее), и не пахло моим средством передви­жения. А поскольку бензин обычно кончается не там, где его можно залить, а там, где он кон­чается, то мышиный «BMW», брезгливо мор­щась, вынужден был поглощать дурно пахну­щую этиловую жидкость, а моя самоходка при простом содействии любимого народом лица Андрея получала несколько литров «А-95», этого «Кристиана Диора» двигателей внутрен­него сгорания, от зардевшихся и безумно сча­стливых бензозаправщиц.

Но вся мистика со­стояла в том, что оба наших аппарата реаги­ровали на такую замену питания одинаково: они начинали греться, затем «троить», а потом просто не ехать. Ну, с «BMW» все понятно — ему просто физически не хватало этих еди­ниц чего-то, но моя-то… Казалось бы, вдохни полной грудью пары неслыханной конси­стенции и лети. Нет. Фырчит, греется, останав­ливается — вот уж поистине «у советских собственная гордость». Но если в ситуации с го­рючим мы были на равных, то по остальным компонентам автопробега я сильно отставал в буквальном и переносном смысле: частое за-брызгивание свечей, прогорание и последую­щее отпадение трубы глушителя, подтекание охлаждающей жидкости неизвестно откуда — везде все сухо, а под машиной лужица тосола, частый «уход» искры — на разрыве контактов есть, а на свечи не поступает или даже наобо­рот, что вообще немыслимо, но факт.

Поэтому ехали мы быстро, но долго.

Андрюша не умел ждать и не мог стоять на месте.

Динамика — его суть. Он улетал вперед, возвращался, обреченно и грустно взирал на мое глубокомысленное ковыряние под капо­том и улетал опять. Я думаю, что на крут он трижды покрыл расстояние нашего пробега.

Я часто слышу вздохи: «Горел, сгорал, сго­рел». Но если попробовать найти слово, одно слово, чтобы определить эту удивительную натуру, то я, подумавши, осмелюсь произне­сти: «Страсть!» Он всегда страстно желал… А какая же страсть без огня? При его титаниче­ской работоспособности казалось, что он ни­когда не уставал. Очевидно, усталость — это превозмогание ненависти организма к жизни и работе, он обожал жизнь и не мог без рабо­ты. И не вообще, а конкретно. Я думаю, что только внутренняя целеустремленность пре­вращает сильный дух в творческую личность.

Бежит время, и образ Андрея, его послед­ние дни, часы, минуты облекаются в леген­ды, домыслы, «личные» воспоминания. Этот обязательный снежный ком слухов, который всегда катится с горы человеческого горя, не­возможно удержать, да, наверное, и не надо. Потому что в данном случае этот ком у боль­шинства родился от комка в горле, а не от по­шлого обывательского любопытства.

Я вспоминаю, как в 1955 году на площади Маяковского, в Московском театре эстрады, позже ставшем театром — студией » Современник» ныне — стоянкой автотранспорта около гостиницы «Пекин», напротив Театра Сатиры шла премьера-обозрение «Московская фанта­зия», где я, студент 3-го курса театрального училища имени Щукина, делал первые неук­люжие шаги на эстрадно-театральном попри­ще, а в пятом ряду, в центре, сидели Мария Владимировна и Александр Семенович, а меж­ду ними, не справа или слева, а между ними, я точно помню, сидел не самый худой и не са­мый первый отличник 7-го класса Андрюша и завороженно смотрел на подмостки. И никто тогда — ни родители, ни будущие друзья, ни даже рухнувшие впоследствии стены этого те­атра — не мог представить, что через ка­ких-нибудь двенадцать лет на этой же площа­ди загорится яркая звезда нашего искусства — Андрей Александрович Миронов.

Андрей Миронов с родителями

 

Я не знаю, как объяснить необъяснимое: почему при актерской бродячей жизни, когда судьба забрасывает нас поодиночке в самые разные уголки, вдруг на дождливом юрмальском побережье собрались в августе, словно по внутреннему наитию, почти все родные и близкие Андрею люди. Как он нами занимался, как беспрестанно собирал, собирал, собирал всех нас вместе и как говорил, что он счаст­лив!

Зыбкая мечта человека умереть в своем доме… Андрей умер там, где он жил, — на сце­не. Я вез его по коридору больницы — он ле­жал спокойный, молодой, красивый, в черном костюме Фигаро, а вокруг со скорбным удив­лением толпился беспомощный цвет отечест­венной нейрохирургии…

В те дни мой шестилетний внук Андрюша услышал телефонный разговор.

— С кем ты? — спросил он.

— Это Саша Ушаков, — ответил я. — Ты не знаешь, это большой друг Андрея Миронова.

— Значит, теперь это мой друг, раз Андрей мой крестный.

Как радостно, что маленький Андрюша ус­пел зафиксировать в детском сознании образ своего замечательного тезки, в честь которого был назван. Как трагично, что Андрей Миро­нов не привезет уже взрослому тезке очеред­ную кепку, не услышит новых записей эстрад­ных звезд, не увидит последних шедевров ми­рового экрана, не соберет нас, как всегда, вокруг себя, не узнает, до какой степени все без него опустело…

Александр Ширвиндт из книги «Ширвиндт, стертый с лица земли»